Пасхальное дитя
Родился он как раз в пасхальную ночь. И в пасхальную ночь умер. Оттого и звала его мать пасхальным дитятком. А жизни его было ровно шесть лет.
Если расспросить о нём у посторонних, так, пожалуй, можно было бы услышать, что вот был у Федотовых сынок уродец, да его, к счастью, скоро Бог прибрал. А если бы удалось вам послушать, что говорит сама Авдотья Павловна, то узнали бы вы, что был у неё сынок – чудо Господне, радость и благодать, во всю жизнь незабвенная. И что, если спросит её на том свете строгий Судия: «Как ты, раба Божия Авдотья, прожила жизнь?», ответит она поклоном и благодарностью. Много было обиды, и горя, и труда сверх сил, и боли, и слёз, но всё покрыло чудо Господне, пасхальное дитятко, младенец Алексей, умом своим, красотою и ласкою.
Вот так – ничего мы друг о друге не знаем. Кто из нас зерно благословенное, а кто сорная трава.
Было у Федотовых уже трое детей. Все рыжие, крепкие, сытые, здоровые и весёлые. Дочь Варюшка училась у модистки и уже щурила золотые ресницы и подвинчивала шпильками над ушами волосы. Лупила её за все эти штучки Авдотья Павловна – да та в ответ только хохотала. Шёл ей всего пятнадцатый год. Потом сын Андрюша. Способный малый. Будет, как отец, слесарем. Младший, Ванька, в школу бегал.
Казалось бы, и довольно троих-то. Но вот так вышло, что пришлось ждать четвёртого.
И вот, под самый конец этого ожидания (оставалось всего недельки две), в Страстную субботу, отправилась она с Варюшкой в церковь. Несла Варюшка в салфетке кулич и пасочку. И у самой церкви, у боковой улочки, – как это случилось, так и потом разобрать не могли – налетел на них автомобиль. Девочка проскочила, а Авдотью Павловну подмяло.
Вытащили её без сознания, отвезли в больницу, и там родила она четвёртого своего ребёнка – сына Алексея.
От автомобиля она особенно сильно не пострадала. Всё оказалось цело и на своём месте. Нашли врачи только сильное нервное потрясение, да сын Алексей увидел свет раньше, чем ему было положено.
Ребёнок был спокойный, пухленький, белый, голубоглазый. Удивляло Авдотью, что, распеленатый, не сгибал он коленки, как все грудные дети, а лежал, весь вытянувшись.
– Ровно солдат, – говорила она.
Но всё-таки было очень странно, что он как будто не шевелил ни руками, ни ногами. Снесла его к доктору. Доктор осмотрел ребёнка, постукал, как ихнему брату полагается, молоточком, потом вытянул из своего лацкана булавочку и поколол мальчику ножки и ручки. Легко поколол – тот даже не почувствовал. А врач покачал головой и говорит:
– Он у вас паралитик. Вряд ли что можно сделать. Ну да вы не горюйте, такие дети редко до семи лет доживают.
«Не горюйте», – сказал.
А тот, маленький, смотрел на неё, а глаза у него синие-синие и всё понимают. Волосики шёлковые, личико беленькое, милое. Вот тебе и «не горюйте!».
Началась её жизнь с младенцем Алексеем.
Доктора ведь тоже не святые. Не всё им знать дано. Мальчик белый, толстенький, улыбается. Подрастёт немножко – надо будет пробовать ставить его на ножки. Целые дни она с ним одна. Муж на работе, дети – кто работает, кто учится. А этот лежит тихо, только глазами водит – смотрит, где мать.
Работы было много. Дела шли неважно. Муж покучивал с приятелями, частенько и домой не приходил. Старший, Андрюша, стал грубияном. Прежде Авдотья Павловна ходила стирать или помогать по хозяйству. Теперь уходить из дому было нельзя. Брала кое-какую работу, шитьё. Трудно приходилось.
Иногда, потеряв терпение, покрикивала на маленького. Тот обижался, закрывал глаза и переставал есть. Суёт она ему в рот ложку с кашей, а он её назад выдувает.
– Злющий ты! – кричит она. – Связал меня по рукам и ногам, да ещё измываешься! Развалился, и вертись тут вокруг него, пока жилы не лопнут. Все вы такие!
Кричит, а у самой сердце исходит кровью от жалости, от горя за него, от любви. И чем больше кричит, тем острее любовь и жалость.
Поуспокоится, подойдёт:
– Ну, чего сердишься? Ты прости. Ты ведь не какой-нибудь, ты понимаешь, что не от радости я кричу, а что сил нету. Уж не мучай ты меня. Пожалей! Не серди-и-ись! Зёрнышко ты моё отборное! Пёрышко моё разноцветное! Глазок голубиный! Изумруд ты мой царский!
Соседи говорили:
– Славные у вас детки, здоровые, весёлые, хорошо учатся.
– Да, – рассеянно соглашалась Авдотья Павловна. – Дети как дети. Ничего себе. А вот младшенький у меня, тот, конечно, особенный. Он сейчас ещё слабенький, и говорить ему, конечно, трудно, и ходить доктора ещё не советуют. Но такого ума и у взрослого не сыщешь. Всё-то, всё понимает, всё чувствует. Уж такой друг, такой друг, что не понимаю, как я без него на свете жила. Милушка мой, пасхальное дитятко.
Того доктора, который первый сказал, что у ребёнка паралич, она остро возненавидела и называла его дураком и шарлатаном. И в ту детскую больницу, где он принимал, никогда больше не ходила.
– Морских свинок резать – на это они мастера, – говорила она. – А к человеку у них подхода нету.
– Чего же вы обижаетесь, – говорили ей. – Ведь он же правду сказал.
– Правду, – повторяла она. – Да только правда разная бывает. Что Христа распяли – тоже правда. А нужна она нашему сердцу, эта правда?
Махнут рукой и отойдут. Одержимая какая-то.
Жизнь шла.
У слесаря Федотова вышли какие-то нелады на заводе, где он служил. Пришлось уйти, искать места, жить случайной работой.
Потом пошли новые дела – Варюшка спуталась с каким-то парикмахером. Слесарь ходил морду бить и жаловаться хозяину. Наладили свадьбу.
Младший сын, Ванька, сломал ногу. Лежал в больнице.
Хлопот, и горя, и слёз, и забот навалило на плечи – спину согнуло.
А маленький лежал тихо, поворачивал синие глазки, следил за матерью, всё понимал. И в целом свете не было человека ближе его, роднее. Весь свой, единственный.
Из-за Варюшкиной свадьбы стали в дом люди ходить. Женихова родня. Всё это, конечно, в порядке дела, и везде так водится, и в другое время, конечно, Авдотья Павловна принимала бы всех и с почётом, и от души. Но теперь неприятно было, что все они за загородку заглядывали – любопытно им на маленького посмотреть.
И потом начинались расспросы: почему не говорит, да почему не ходит, да надо бы ванны делать, да надо бы в больницу отдать. И от этих расспросов ей самой становилось ясно, что время идёт, а он не говорит и не ходит, и будто бы и надеяться уж не на что. А без этих расспросов и разговоров в тихой своей жизни словно закрывалась от неё злая правда.
– Не говорит – и не надо. И так всё понятно, что ему нужно, и он всё понимает, что ему скажешь. Не ходит? Зато и не уйдёт никуда. Всю жизнь вместе будем. Вон те, старшие, ходили, так все и ушли.
И старалась гостей выпроваживать, либо натягивала маленькому на лицо простынку и говорила: «Спит». А тот будто понимал – лежал, чуть дышал. И он тоже не любил чужих. Хмурился, глаза закрывал – не мог ведь, бедненький, убежать от них. А потом, ночью, спал плохо и плакал.
Носила она его по разным докторам. И все кололи булавочкой и утешали, что недолговечен.
Носила и на электризацию. Ему уже шестой год шёл. Тяжёлый был. Ведь он не такой, как здоровые дети, он не мог руками ухватиться, он весь валился, всей тяжестью. И каждый раз, как трогали доктора её дитятко пасхальное, трясло её всю и в глазах темнело. Измучилась вконец, а пользы для маленького не получила никакой. Только что пугаться начал да плакал по ночам. Так и бросила всё.
Справили Варюшкину свадьбу. Ванька поправился. Слесарь место получил. И всё это прошло для неё как-то стороною. Были эти события не в главной жизни. Одно только очень хорошо вышло – сказала она маленькому:
– Папаня-то наш место нашёл!
И вдруг маленький засмеялся.
– Да неужто ты и это понимаешь?! – ахнула она.
А может, он просто её радостному лицу ответил?..
Она долго всем рассказывала:
– Уж как Лёшенька был рад, прямо описать не могу. Видно, очень за отца беспокоился.
Умер он совсем неожиданно. Неожиданно для неё.
Был весь день, как всегда, а к вечеру разгорелся, застонал, затомился. Она думала, что это простуда, укрывала его, поила тёплым, только глотать он не хотел. Ночью схватили его судороги, и дико было ей видеть, как корчится это всегда недвижное тельце. Потом сразу затих.
– Кончился! – повторяла она, но умом этого слова не постигала.
А на столе стоял куличик, который спекла для него и украсила бумажным цветочком, чтобы удивились его синие глазки.
И ничего от него не осталось: ни башмачков, как от других детей, ни платьишка, ни игрушек. Три рваненьких рубашонки да четыре пелёнки. Ложечка ещё – которой свою кашу ел.
Ушёл.
Потом пошла долгая жизнь, пустая и трудная. Не освещённая и не освящённая.
Много людей смотрело на неё, и глаза их ничего не говорили и ничего не понимали.
И слова, и дела – всё шло мимо.
Бессмысленно уставало и болело тело. Болела и засыпала душа.
И когда удавалось ей поговорить с кем-нибудь о своём маленьком, не умела она рассказать о чуде любви, дающей силу и разум самой простой и грубой жизни. И чтобы хоть как-нибудь поняли её, плела она длинные небылицы о пасхальном дитятке, о его необычайном уме, о заботе его и помощи.
– И не знаю, как бы я свою жизнь осилила, если бы его не было!
Н. А. Тэффи (Надежда Лохвицкая)
Если расспросить о нём у посторонних, так, пожалуй, можно было бы услышать, что вот был у Федотовых сынок уродец, да его, к счастью, скоро Бог прибрал. А если бы удалось вам послушать, что говорит сама Авдотья Павловна, то узнали бы вы, что был у неё сынок – чудо Господне, радость и благодать, во всю жизнь незабвенная. И что, если спросит её на том свете строгий Судия: «Как ты, раба Божия Авдотья, прожила жизнь?», ответит она поклоном и благодарностью. Много было обиды, и горя, и труда сверх сил, и боли, и слёз, но всё покрыло чудо Господне, пасхальное дитятко, младенец Алексей, умом своим, красотою и ласкою.
Вот так – ничего мы друг о друге не знаем. Кто из нас зерно благословенное, а кто сорная трава.
Было у Федотовых уже трое детей. Все рыжие, крепкие, сытые, здоровые и весёлые. Дочь Варюшка училась у модистки и уже щурила золотые ресницы и подвинчивала шпильками над ушами волосы. Лупила её за все эти штучки Авдотья Павловна – да та в ответ только хохотала. Шёл ей всего пятнадцатый год. Потом сын Андрюша. Способный малый. Будет, как отец, слесарем. Младший, Ванька, в школу бегал.
Казалось бы, и довольно троих-то. Но вот так вышло, что пришлось ждать четвёртого.
И вот, под самый конец этого ожидания (оставалось всего недельки две), в Страстную субботу, отправилась она с Варюшкой в церковь. Несла Варюшка в салфетке кулич и пасочку. И у самой церкви, у боковой улочки, – как это случилось, так и потом разобрать не могли – налетел на них автомобиль. Девочка проскочила, а Авдотью Павловну подмяло.
Вытащили её без сознания, отвезли в больницу, и там родила она четвёртого своего ребёнка – сына Алексея.
От автомобиля она особенно сильно не пострадала. Всё оказалось цело и на своём месте. Нашли врачи только сильное нервное потрясение, да сын Алексей увидел свет раньше, чем ему было положено.
Ребёнок был спокойный, пухленький, белый, голубоглазый. Удивляло Авдотью, что, распеленатый, не сгибал он коленки, как все грудные дети, а лежал, весь вытянувшись.
– Ровно солдат, – говорила она.
Но всё-таки было очень странно, что он как будто не шевелил ни руками, ни ногами. Снесла его к доктору. Доктор осмотрел ребёнка, постукал, как ихнему брату полагается, молоточком, потом вытянул из своего лацкана булавочку и поколол мальчику ножки и ручки. Легко поколол – тот даже не почувствовал. А врач покачал головой и говорит:
– Он у вас паралитик. Вряд ли что можно сделать. Ну да вы не горюйте, такие дети редко до семи лет доживают.
«Не горюйте», – сказал.
А тот, маленький, смотрел на неё, а глаза у него синие-синие и всё понимают. Волосики шёлковые, личико беленькое, милое. Вот тебе и «не горюйте!».
Началась её жизнь с младенцем Алексеем.
Доктора ведь тоже не святые. Не всё им знать дано. Мальчик белый, толстенький, улыбается. Подрастёт немножко – надо будет пробовать ставить его на ножки. Целые дни она с ним одна. Муж на работе, дети – кто работает, кто учится. А этот лежит тихо, только глазами водит – смотрит, где мать.
Работы было много. Дела шли неважно. Муж покучивал с приятелями, частенько и домой не приходил. Старший, Андрюша, стал грубияном. Прежде Авдотья Павловна ходила стирать или помогать по хозяйству. Теперь уходить из дому было нельзя. Брала кое-какую работу, шитьё. Трудно приходилось.
Иногда, потеряв терпение, покрикивала на маленького. Тот обижался, закрывал глаза и переставал есть. Суёт она ему в рот ложку с кашей, а он её назад выдувает.
– Злющий ты! – кричит она. – Связал меня по рукам и ногам, да ещё измываешься! Развалился, и вертись тут вокруг него, пока жилы не лопнут. Все вы такие!
Кричит, а у самой сердце исходит кровью от жалости, от горя за него, от любви. И чем больше кричит, тем острее любовь и жалость.
Поуспокоится, подойдёт:
– Ну, чего сердишься? Ты прости. Ты ведь не какой-нибудь, ты понимаешь, что не от радости я кричу, а что сил нету. Уж не мучай ты меня. Пожалей! Не серди-и-ись! Зёрнышко ты моё отборное! Пёрышко моё разноцветное! Глазок голубиный! Изумруд ты мой царский!
Соседи говорили:
– Славные у вас детки, здоровые, весёлые, хорошо учатся.
– Да, – рассеянно соглашалась Авдотья Павловна. – Дети как дети. Ничего себе. А вот младшенький у меня, тот, конечно, особенный. Он сейчас ещё слабенький, и говорить ему, конечно, трудно, и ходить доктора ещё не советуют. Но такого ума и у взрослого не сыщешь. Всё-то, всё понимает, всё чувствует. Уж такой друг, такой друг, что не понимаю, как я без него на свете жила. Милушка мой, пасхальное дитятко.
Того доктора, который первый сказал, что у ребёнка паралич, она остро возненавидела и называла его дураком и шарлатаном. И в ту детскую больницу, где он принимал, никогда больше не ходила.
– Морских свинок резать – на это они мастера, – говорила она. – А к человеку у них подхода нету.
– Чего же вы обижаетесь, – говорили ей. – Ведь он же правду сказал.
– Правду, – повторяла она. – Да только правда разная бывает. Что Христа распяли – тоже правда. А нужна она нашему сердцу, эта правда?
Махнут рукой и отойдут. Одержимая какая-то.
Жизнь шла.
У слесаря Федотова вышли какие-то нелады на заводе, где он служил. Пришлось уйти, искать места, жить случайной работой.
Потом пошли новые дела – Варюшка спуталась с каким-то парикмахером. Слесарь ходил морду бить и жаловаться хозяину. Наладили свадьбу.
Младший сын, Ванька, сломал ногу. Лежал в больнице.
Хлопот, и горя, и слёз, и забот навалило на плечи – спину согнуло.
А маленький лежал тихо, поворачивал синие глазки, следил за матерью, всё понимал. И в целом свете не было человека ближе его, роднее. Весь свой, единственный.
Из-за Варюшкиной свадьбы стали в дом люди ходить. Женихова родня. Всё это, конечно, в порядке дела, и везде так водится, и в другое время, конечно, Авдотья Павловна принимала бы всех и с почётом, и от души. Но теперь неприятно было, что все они за загородку заглядывали – любопытно им на маленького посмотреть.
И потом начинались расспросы: почему не говорит, да почему не ходит, да надо бы ванны делать, да надо бы в больницу отдать. И от этих расспросов ей самой становилось ясно, что время идёт, а он не говорит и не ходит, и будто бы и надеяться уж не на что. А без этих расспросов и разговоров в тихой своей жизни словно закрывалась от неё злая правда.
– Не говорит – и не надо. И так всё понятно, что ему нужно, и он всё понимает, что ему скажешь. Не ходит? Зато и не уйдёт никуда. Всю жизнь вместе будем. Вон те, старшие, ходили, так все и ушли.
И старалась гостей выпроваживать, либо натягивала маленькому на лицо простынку и говорила: «Спит». А тот будто понимал – лежал, чуть дышал. И он тоже не любил чужих. Хмурился, глаза закрывал – не мог ведь, бедненький, убежать от них. А потом, ночью, спал плохо и плакал.
Носила она его по разным докторам. И все кололи булавочкой и утешали, что недолговечен.
Носила и на электризацию. Ему уже шестой год шёл. Тяжёлый был. Ведь он не такой, как здоровые дети, он не мог руками ухватиться, он весь валился, всей тяжестью. И каждый раз, как трогали доктора её дитятко пасхальное, трясло её всю и в глазах темнело. Измучилась вконец, а пользы для маленького не получила никакой. Только что пугаться начал да плакал по ночам. Так и бросила всё.
Справили Варюшкину свадьбу. Ванька поправился. Слесарь место получил. И всё это прошло для неё как-то стороною. Были эти события не в главной жизни. Одно только очень хорошо вышло – сказала она маленькому:
– Папаня-то наш место нашёл!
И вдруг маленький засмеялся.
– Да неужто ты и это понимаешь?! – ахнула она.
А может, он просто её радостному лицу ответил?..
Она долго всем рассказывала:
– Уж как Лёшенька был рад, прямо описать не могу. Видно, очень за отца беспокоился.
Умер он совсем неожиданно. Неожиданно для неё.
Был весь день, как всегда, а к вечеру разгорелся, застонал, затомился. Она думала, что это простуда, укрывала его, поила тёплым, только глотать он не хотел. Ночью схватили его судороги, и дико было ей видеть, как корчится это всегда недвижное тельце. Потом сразу затих.
– Кончился! – повторяла она, но умом этого слова не постигала.
А на столе стоял куличик, который спекла для него и украсила бумажным цветочком, чтобы удивились его синие глазки.
И ничего от него не осталось: ни башмачков, как от других детей, ни платьишка, ни игрушек. Три рваненьких рубашонки да четыре пелёнки. Ложечка ещё – которой свою кашу ел.
Ушёл.
Потом пошла долгая жизнь, пустая и трудная. Не освещённая и не освящённая.
Много людей смотрело на неё, и глаза их ничего не говорили и ничего не понимали.
И слова, и дела – всё шло мимо.
Бессмысленно уставало и болело тело. Болела и засыпала душа.
И когда удавалось ей поговорить с кем-нибудь о своём маленьком, не умела она рассказать о чуде любви, дающей силу и разум самой простой и грубой жизни. И чтобы хоть как-нибудь поняли её, плела она длинные небылицы о пасхальном дитятке, о его необычайном уме, о заботе его и помощи.
– И не знаю, как бы я свою жизнь осилила, если бы его не было!
Н. А. Тэффи (Надежда Лохвицкая)
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.